«Рыцари и торгаши»

Как и в других произведениях, в этом, центральном своем романе, Писемский лишь в определенной степени отдает дань времени. Начав писать на заре либеральной эпохи и уже выпустив трехтомник «Повестей и рассказов» (1853), писатель задумал сочинение гоголевского размаха, учитывая при этом опыт не только первого, но и второго тома «Мертвых душ». Главный герой романа Яков Калинович выражает авторскую точку зрения, когда, заглядывая в будущее, предрекает и свою судьбу: «Гоголь ... покуда с приличною ему силою является только как сатирик, а потому раскрывает одну сторону русской жизни, и раскроет ли ее вполне ... и проведет ли славянскую деву и доблестного мужа — это еще сомнительно».

Роман, по сути, и воссоздает гоголевскую Россию, но с явленным уже героем иного, нового содержания. Из этой встречи «доблестного мужа» с косным бытом не получается, однако, конфликта, подобного тому, который выведен Грибоедовым в «Горе от ума»: так, честный чиновник Экзархатов, не очень уверенно перефразирующий слова Чацкого: «Я... сколько себя понимаю, служу не лицам, а делу», — лишен уже высокого ореола героизма и смешон как представитель наивного и беспочвенного «донкихотства». С другой стороны, Калинович с его претензией быть «положительным» лицом романа («Их много, а я один...») и как бы намеревающийся выступить в функции гоголевского «смеха» и даже интонационно воссоздающий речь Автора в «Театральном разъезде...»: «Про меня тысячи языков говорят, что я человек сухой, тиран, злодей; но отчего же никто не хочет во мне заметить хоть одной хорошей человеческой черты...», — оказывается на поверку далеко не тем, чем мнит себя. Его утверждения: «...я никогда не был подлецом и никогда ни пред кем не сгибал головы», — являются полуправдой-полувымыслом; причем, то и другое настолько проникают друг в друга, что создается созвучное уже чеховской поэтике ощущение не имеющей завершения «человеческой комедии»: «Никто не знает настоящей правды...» (А.П. Чехов, «Дуэль»).

Биографический фон романа: время от времени возобновляемая из-за денег служба, охлаждение к «Москвитянину», где печатались его первые произведения, сближение с кругом «Современника», жизнь в усадьбе Раменье, а в 1854 г. — переезд в Петербург — наполнили роман Писемского живыми веяниями предреформенной эпохи.

Вопрос о «герое времени» не только символизировал новое, но и всей предысторией был связан с прошлым. Не случайно поэтому в изображении среды чиновников Энска с вошедшим в нее Калиновичем так много «гоголевского» (открытые и скрытые цитаты, перифразы, реминисценции): «Ну вот мы и в параде. Что ж? Народ хоть куда!.. Напрасно только вы, Владимир Антипыч, не подстриглись: больно у вас волосы торчат!»; «Видимо, что это был для моего героя один из жизненных щелчков, которые ... делают потом человека тряпкою, дрянью...» (курсив автора); «...и, пришедши в правление, рассказал, как председатель прижимал руку к сердцу, возводил глаза к небу и уверял совершенно тоном гоголевского городничего, что он сделал это “по неопытности, по одной только неопытности”...».

«Печоринство» Калиновича также составляет социальный и культурный пласт, из которого выстраивается образ: его «исповедь» перед семейством «простых» людей патриархального склада, Годневыми, воспроизводит отраженный облик лермонтовского героя в годы «мрачного семилетия»: «Даже из детства, о котором, я думаю, у всех остаются приятные и светлые воспоминания, я вынес только самые грустные, самые тяжелые впечатления... Мной ... обыкновенно располагали, как вещью ... за какой-нибудь полтинник должен был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой...».

Но унаследованное от прошлого — в различных неоднородных его проявлениях — проходит поверку новым временем: печоринское «подавленное обстоятельствами» честолюбие и чичиковское приспособленчество к обстоятельствам, породненное с «подлостью», соединяются, чтобы морально окончательно унизить и изувечить человека. Всепроникающим оказывается дух практицизма, о котором не раз говорит «от себя» автор, вставляя в текст публицистические и ораторские отступления: «Автор дошел до твердого убеждения, что для нас, детей нынешнего века, слава ... любовь ... мировые идеи ... бессмертие — ничто перед комфортом»; «...прежние барышни страдали от любви; нынешние от того, что у папеньки денег мало...»; браки превратились в «полуторговые сделки», что доказывает женитьба честолюбца-бедняка Калиновича на аристократке Полине, владелице «тысячи душ». Вывод автора неутешителен: «...рыцари переродились в торгашей, арены заменились биржами!».

Дух практицизма искушает Калиновича в облике князя Ивана — «демона-соблазнителя», склоняющего героя «продать себя» в обмен на удовлетворение самолюбия и прихотей богача. Не чужда практицизму — особенно поначалу — и героиня романа, «очень умненькая, добрая», но еще более «самолюбивая» Настенька, которая больше сочувствует Калиновичу с его «эгоизмом», чем отцу с его «сладенькой миротворностью».

Но и Годневы, и Калинович потому и ненавидимы губернским обществом, что, независимо от исходных начал своих воззрений, от того, какая эпоха (Державина или Гоголя) воспитала в них понятие о чести, объединяются верой в нравственный идеал, в то, что «гораздо честнее отстаивать слабых, чем хвалить сильных».

При этом «настоящей правды» нет и в том воззрении на общество, которое свойственно старику Годневу, четверть века беспорочно прослужившему смотрителем училища: всюду он видит «простосердечие, добродушие и дружелюбие». Не вся «правда» заключена и в противостоящих таким иллюзиям «ожесточенных» обличениях Калиновича: он везде открывает «ненависть, злобу и зависть». Истина, как всегда у Писемского, — вне этих крайностей, в нравственном уроке, который дает Калиновичу Настенька: «...у меня ужасный отрицательный взгляд был на божий мир; но ... я поняла, что в каждом человеке есть искра божья, искра любви, и перестала не любить и презирать людей».

Несчастье Калиновича в том, что, по-печорински презирая блага, составляющие счастье властьимущих, он по-чичиковски служит им, чтобы достичь тех же презренных благ. Они нужны лишь для того, для чего «большому кораблю» необходимо «большое плаванье» — как дань, которую должно взять со «среды»: «...что выдвигается вперед: труд ли почтенный, дарование ли блестящее, ум ли большой? Ничуть не бывало! Какая-нибудь выгодная наружность, случайность породы или, наконец, деньги. Я избрал последнее: отвратительнейшим образом продал себя в женитьбе и сделался миллионером. Тогда сразу горизонт прояснился и дорога всюду открылась... Я искал и желал одного: чтоб сделать пользу и добро другим; за что же, скажите вы мне, преследует меня общественное мнение?»

В четвертой, заключительной части романа сокрушительные — и справедливые! — разоблачения нового губернатора Энска Калиновича, уличившего всех чиновников в систематических и безобразных злоупотреблениях, вполне выражают его «нравственную ненависть». Последовавшая затем отставка «с преданием суду» воспринимается как вопиющее беззаконие, как горький упрек «либеральной» эпохе Александра Второго. Однако главное в романе — не «общественное мнение» и наказание им «зарвавшегося» честолюбца». Главное — крах рассудочной «арифметики» Калиновича, отчасти предвосхищающей «казуистику» Раскольникова. В логике рассуждений героя по поводу ценности людей и их поступков: «Он делал зло тысячам, так им одним и его семьей можно пожертвовать для общей пользы»; «И неужели они не знают, что в жизни, для того чтоб сделать хоть одно какое-нибудь доброе дело, надобно совершить прежде тысячу подлостей?» — заключена «ужасная ложь» (Ф.М. Достоевский), которая объективно оказывается равнозначной цинизму князя, развивающего теорию о «двух разрядах» людей.

Истину высказывают Настенька и неоднозначно представленный в романе сибарит Белавин: «Зло надобно преследовать, а добро все-таки любить», «все истинно великое и доброе, нужное для человека, подсказывалось синтетическим путем».

Смирение удалившегося от дел Калиновича перед судьбой не разрешает «нравственной запутанности», а его на много лет запоздавшее соединение с Настенькой не ведет к настоящему счастью. «Беспощадный» реализм Писемского снимает традиционность развязки, которую «старые повествователи» видели в «мирной пристани тихого семейного счастия». Идиллия — не для таких энергичных, нравственно сильных людей, как Калинович и Настенька. Брак, как «полнота счастья в ограничении»[6], приравнивается к исполнению долга перед собой и друг другом. Для деятельности же, для жизненной активности оба они не годятся — и потому в их соединении много печальной обреченности на еще памятную обоим, но уже отжившую любовь. Герои словно приговорены к обывательской жизни «статского советника и статской советницы», перспективой которой завершается роман «Тысяча душ». Финал жизни «человека, лишенного поступков», Павла Бешметева (если применить к нему определение, позднее данное М.Е. Салтыковым-Щедриным своему герою) и «беспокойного человека» Якова Калиновича уравнивает их в общежизненном итоге, делая одинаково не состоявшимися, не «выделавшими» своей судьбы.